Подозреваемые - Страница 7


К оглавлению

7

Слово «кобыла» мгновенно, как нашатырный спирт, осветило его… Ему стало совершенно ясно, до какой степени он глуп и даже подл.

– Мало мне пятисот палок за это! – вдруг совершенно бодро и вполне сознательно воскликнул он.

– Вот видите, кобылу-то вам жалко стало?.. Спроси он у вас кобылу, вы бы непременно сказали: «покажи бумагу!»… Ведь сказали бы?

– Кобылу-то ежели?.. Ну уж это я бы без сумления поостерегся…

– Видите! А тут приходит клеветник, пишет на человека пакость, да какую! Ведь вы знаете, что такое неблагонадежный?..

– Слыхали одним ухом.

– Ведь за «эти дела» людей ссылают в Сибирь, а вы ничего от моего приятеля кроме пользы не видали, ничего не замечали за ним дурного, из жалости-то к человеку не подумали даже спросить у проходимца вид! Сейчас печать приложили… Ведь это – человек, поймите вы пожалуйста! Вам жалко кобылу, а это – душа христианская, и вы его сразу, без разговору, печатью вашею подводите… подо что? Подумайте-ка хорошенько!.. Ну, если бы проходимец-то не засиделся у вас, а прямо бы от вас да на машину да протокол-то с вашей подписью представил бы к начальству – ведь моего приятеля стали бы таскать… А он живет своим трудом, никого не трогает, вам делает пользу… И не стыдно вам?

– Уж я сказываю, пятисот мало – что уж!..

Я помолчал, поглядел на него и сказал:

– Бессовестно это, Мирон Иванович! Ведь вы знали, что за «эти дела» бывает.

– Да ведь… слышим!

– Ну, а приятеля моего замечали в чем-нибудь?..

– Чего нам замечать-то? Ничуть ничего не замечали.

– А печать приложили?

– Глупость-то наша… а-ах ты, боже мой! Возможность утратить кобылу, хотя бы и по требованию настоящего «агента», привела старосту в чувство, в рассудок, и, пользуясь этим, я не жалел слов, которые бы могли рассеять в его голове ни на чем не основанную подозрительность к моему приятелю. И чем больше я распространялся, пояснял, тем более убеждался, что Мирон Иванов как будто успокаивается, теряет искренность раскаяния по отношению к моему приятелю, а думает о том только, что «эти дела» надо делать с опаской, а не зря. Пожалуй, в самом деле отнимут «этаким манером и кобылу и что-нибудь другое»…

– Да, – говорил он по временам, почти не слушая, о чем я говорю, – да, дал маху… Мне бы бумагу надо спросить было.

И так мы проговорили очень долго. Я говорил о приятеле, о том, как много ему наделали гадостей совершенно напрасно, а Мирон Иванов сокрушался о себе, о том, что «зря делал», а о приятеле моем как будто и позабыл.

Вот эта-то черта равнодушия к моему приятелю больше всего и трогала и интересовала меня во всей этой истории – не потому, что это был мой приятель, не потому, что в самом деле гадость сделана была напрасно, но потому, что это равнодушие исключительное. Такой истории не может быть ни с кем из деревенских обывателей: ни лавочник, ни курляндец, ни кабатчик, ни какой другой человек не может быть предметом такого непоколебимого равнодушия, попав в беду, какое суждено, переносить всякому, кто так или иначе получил наименование барина. Случись что-нибудь подобное с лавочником, с кабатчиком и вообще с любым из деревенских обывателей, – поверьте, что дело было бы не так просто и не так глупо: тут и спросили бы, и побоялись бы, и поостереглись, и потолковали бы. По отношению же к «барину» все такие дела делаются – решусь сказать это – даже не без удовольствия… Приятель мой слишком поверил моим советам «ни во что не мешаться» и в самом деле сделался для деревенских жителей отдельной, посторонней, независимой, ни с кем и ни с чем не связанной фигурой, и его определили словом «барин», «живет барин»… Вот этот-то «барин» и был причиною того, что Мирон Иванов сразу вручил печать, удостоверяющую вредность моего приятеля, тогда как он же наверное не сделал бы этого по отношению к кабатчику.

IV

Признаюсь, крепко обидел и рассердил меня этот тупоумный деревенский старичишка, которого необходимо было разжалобить возможностью утратить лошадь, чтоб он почувствовал возможность задуматься над участью человека. Деревянная башка была у этого старичишки, а таких деревянных голов весьма-таки многонько в деревне. Но это не идет к делу. Повторяю: немало негодования излил я на эту деревянную башку, но в то же время не мог не сознавать, что если деревянная башка старосты и виновата в том, что дело с моим приятелем сразу вскрыло нутро этой башки, то есть сразу показало, что башка всегда готова приложить печать к какой угодно бумаге, то скрытая готовность сделать барину что-нибудь подобное, если только можно, – воспитана не в одних только деревенских башках, подобных башке старосты, а таится решительно во всем, что не причисляет себя к разряду «бар», господ…

В этом затаенном антагонизме, конечно, играют большую роль воспоминания крепостного права. «Что было и что стало!» – говорят иные, припоминая барщину и видя, как потомки бар слабеют и прогорают. Подъем народного духа в этом отношении несомненен, и мы со временем, в весьма недалеком будущем, коснемся этих новых явлений народной жизни. Теперь же будем говорить о главном предмете настоящей заметки – о происхождении скрытой вражды к барину. Помимо крепостных преданий, о которых мы уж упомянули, немало сделало в пользу воспитания в массах этого скрытого ненавистничества и поведение барина по отношению к массам за последние двадцать пять лет. Как бы ни были жестоки и ужасны воспоминания о крепостном праве, они всегда смягчаются фактической невозможностью возвратиться к нему. «Это прошло», «этого больше не будет», над этим старым поставлен крест, а под крестом для всех видна могила этого старого – могила, обрастающая травой. Глядя на эту могилу, не возгорается, а затихает злоба.

7